raasta (raasta) wrote,
raasta
raasta

Categories:

Зеркало Тарковского.



Вчера на киноклубе смотрели «Зеркало» Тарковского. Впечатление, произведенное фильмом описать трудно, в нем нужно разобраться, не в фильме, во впечатлении… О том, что фильм понравился даже говорить не стоит – понравился безусловно, но осталось ощущение, что Тарковский хотел сказать больше чем я смог увидеть… Фильм удивительным образом воздействует на подсознание, с самого начала, с самых первых кадров начинает будить в тебе что-то, гнетущее тебя давно, что-то не сформулированное тобой, но не дающее спокойно спать, спокойно жить, да и кому нужен этот покой… Мысли, образы, чувства ощущения … пытаешься поймать но они опять ускользают… в этот фильм смотришься как в зеркало, в зеркало своей жизни, своих отношений, своих чувств… он обнажает неправильность твоего существования и зовет изменить то, что изменить еще можно, но не дает ответа как это сделать… да и правильно что не дает, этот ответ каждый должен найти сам. Очень взрослый, очень сильный, очень честный фильм. И надо быть тоже честным чтобы впустить его в себя, к сожалению, не всем это под силу, это доказало обсуждение, состоявшееся после просмотра.
Это первые мысли, рожденные просмотром фильма, и думаю не последние, но вот поделюсь ли я с кем ни будь следующими, даже не знаю. Одно знаю точно – этот фильм меня быстро не отпустит, я не буду его пересматривать, я буду его доосмысливать.
А пока история о создании этого фильма написанная не мной.
Когда я был младенцем, то по-младенчески говорил, по-младенчески мыслил, по-младенчески рассуждал; а как стал мужем, то оставил младенческое. Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицом к лицу; теперь знаю я отчасти, а тогда познаю, подобно как я познан. А теперь пребывают сии три: вера, надежда, любовь; но любовь из них больше.
Апостол Павел.

Свиданий наших каждое мгновенье
Мы праздновали, как Богоявленье,
Одни на целом свете. Ты была
Смелей и легче птичьего крыла,
По лестнице, как головокруженье,
Через ступень сбегала и вела
Сквозь влажную сирень в свои владенья
С той стороны зеркального стекла.
Когда настала ночь, была мне милость
Дарована, алтарные врата
Отворены, и в темноте светилась
И медленно клонилась нагота,
И, просыпаясь: «Будь благословенна!» —
Я говорил и знал, что дерзновенно
Мое благословенье: ты спала,
И тронуть веки синевой вселенной
К тебе сирень тянулась со стола,
И синевою тронутые веки
Спокойны были, и рука тепла.
А в хрустале пульсировали реки,
Дымились горы, брезжили моря,

И ты держала сферу на ладони
Хрустальную, и ты спала на троне,
И — Боже правый! — ты была моя.
Ты пробудилась и преобразила
Вседневный человеческий словарь,
И речь по горло полнозвучной силой
Наполнилась, и слово ты раскрыло
Свой новый смысл и означало царь.
На свете все преобразилось, даже
Простые вещи — таз, кувшин, — когда
Стояла между нами, как на страже,
Слоистая и твердая вода.
Нас повело неведомо куда.
Пред нами расступались, как миражи,
Построенные чудом города,
Сама ложилась мята нам под ноги,
И птицам с нами было по дороге,
И рыбы подымались по реке,
И небо развернулось пред глазами...
Когда судьба по следу шла за нами,
Как сумасшедший с бритвою в руке.

(Арсений Тарковский)

ЗЕРКАЛО


Из воспоминаний Андрея Тарковского: «У меня был случай. Когда я монтировал в картине «Зеркало» испанскую хронику 38-го года: проводы детей на советский пароход, так у меня был один кадр, который никак не монтировался. Он был очень хорош сам по себе: революционный испанский солдат с винтовкой стоял на корточках перед своим ребенком, тот горько плакал. А солдат его целовал, и тот, обливаясь слезами, уходил за кадр, а отец смотрел ему вслед. Но этот кусок, куда бы мы его ни монтировали, всюду выпадал. Я пришел в отчаяние и просто хотел понять, в чем дело. Я попросил монтажера собрать весь материал — все, что было взято из фильмохранилища. И когда посмотрел, я вдруг с ужасом увидел, что таких кадров несколько — три дубля. То есть в тот момент, когда ребенок заливался слезами, оператор просил его повторить то, что он сделал: еще раз проститься, обнять, поцеловать. Этот кадр не влезал в монтаж. Потому что в нем поселился дьявол и никак не мог примириться в той среде, в которой находился, в среде искренности. Я его выбросил».
Это фильм — исповедь. Он был бескомпромиссен. И когда в апреле 1973-го на Мосфильме обсуждался режиссёрский сценарий (довольно деликатно, все ведь знали его характер), Андрей Арсеньевич встал и сказал: «Я ничего не понял из сегодняшнего разговора, кроме того, что самое дорогое мне в этой работе не понято никем. Мне надоели экранизации, рассказывающие какие-то сказочки, и, по существу, моя совесть, моя душа остаётся холодной. А я хочу относиться к этому, как к поступку, за который я могу ответить».
Меня преследовал многие годы один и тот же сон. Я входил в дом, в котором родился, бесчленное количество раз переступал порог. Я всегда понимал, что мне это только снится, но было поразительное ощущение реальности пригрезившегося. Это было довольно тяжелое ощущение. Что-то тянет тебя назад, в прошлое, не оставляя ничего впереди. Мне казалось, что, реализовав этот странный образ, мне удастся освободиться от своих чувств. Сняв фильм, я действительно освободился от них, но мне показалось, что я и себя в каком-то смысле потерял. Андрей Тарковский.
Весь фильм — это исповедь героя на смертном одре. Признание вины и признание в любви — последнее усилие, которое открывает возможность преображения для другой жизни. По первому замыслу, картина должна была стать притчей о блудном сыне. Но ту заявку завернули, и все её главные мысли прозвучали в утверждённом Госкино «Солярисе». Помните? «Человечество спасёт стыд. Мы здесь для того, чтобы научиться любить. Нам не нужен никакой космос — нам нужно зеркало! Человеку нужен человек!»
Теперь, когда «Исповедь» всё же запустили, Андрей Арсеньевич нашёл зеркальный вариант — уход отца.

Покинул я семью и теплый дом,
И седины я принял ранний иней,
И гласом вопиющего в пустыне
Мой каждый стих звучал в краю родном.
Как птица нищ и как Иаков хром,
Я сам себе не изменил поныне,
И мой язык стал языком гордыни
И для других невнятным языком.
И собственного плача или смеха
Я слышу убывающее эхо,
И, Боже правый, разве я пою?
И разве так, все то, что было свято,
Я подарил бы вам, как жизнь свою?
А я горел, я жил и пел — когда-то.


Арсений Тарковский ушёл из семьи летом 37-го, когда Андрею было пять, а его сестре Марине — два с половиной. Началась война, отец добровольцем уехал на фронт, дети с матерью — в эвакуацию. Мария Ивановна с ужасом писала о романтических увлечениях Андрюши, а он ее отечески наставлял.
Что делать с этим, я не знаю. Раз уж это началось, то надо устремить его страсти-мордасти по хорошему пути, а задерживать водопад — дело пустое. Может быть, было бы хорошо объяснить ему, что любовь не только то, что у них ребята имеют в виду, а чувство и благородное, и ведущее к самоотверженным поступкам. Постарайся внушить ему, что нельзя доставлять людям страдания ради своих любвей, — к несчастью, я понял это слишком поздно. Объясни, что хуже всего — позднее сожаление о том, что кому-то сделал больно. Арсений Тарковский.
На военных фотографиях Арсений Александрович выглядит суровым воином. Но пафос геройства был ему чужды. Его спрашивали: «Как вы поднимали солдат в атаку? Кричали? приказывали?» — «Нет, что вы. Я говорил: ребята, надо взять эту высоту, если не возьмем, меня расстреляют».
Как вспоминали люди, хорошо его знавшие, «он был ребенок, иногда капризный, иногда подозрительный, но всегда очаровательный». По-детски откровенный, своих чувств он скрывать не умел, да и не хотел. Как-то в ЦДЛ за столик, где он сидел с друзьями, подсел некий сановный поэт и выставил бутылку коньяка: «Не любишь ты меня, Арсений! Ох, не любишь!» «Знаете, люблю, не люблю — это настолько субъективно... Мне, например, очень нравятся блондинки, а любить подлецов, извините, извращение».
Война больно прошла по нему. Он получил ранение. Началась гангрена, ногу ампутировали. Чтобы вырваться из депрессии, он заставлял себя писать. В 46-ом сборник стихов был почти готов, и тут как раз вышло печально известное ждановское постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград». Макет книги Тарковского издательство решило уничтожить.
И в это же время в его жизнь вошли терзания иного рода. От второй жены он уходит к третьей. «Я делаю нечто близкое к самоубийству. — Пишет он в дневнике. — А самоубийство еще не ушло от меня, и у меня избавление в кармане. Единственное, что еще остается, это вера в Бога. Господи, спаси меня и помоги мне в этой трудной, непосильно трудной жизни! Я не властен справиться с ней и смертельно боюсь своего будущего».
Поэзия меньше всего — литература; это способ жить и умирать, это дело очень серьёзное, с ней шутки плохи, она и убивать умеет, как Лермонтова, как Цветаеву, как ещё очень многих других... Знает это художник или нет, хочет он этого или нет, но если он художник подлинный, эпоха наложит свою печать на его книги, не отпустит его гулять по свету в одиночку, как и он не отпустит эпоху, накрепко припечатает в своих тетрадях. Арсений Тарковский.
Однажды, за два месяца до своей разрывной пули, с фронта пришел отец. «Это был праздник, — вспоминает Марина Арсеньевна, — но вот папа стал собираться, и тут выяснилось, что он хочет взять только меня одну. Слегка темнело, когда мы отправились на станцию. Через папино плечо мне было видно, как морщится от слёз лицо Андрея, а ведь он никогда не плакал». Он так и не попросил взять его с собой. Такая была эпоха.
Типографию сталинского времени, где его мама всю жизнь проработала корректором, Тарковский изображает как ад: на КПП серый привратник; дальше спуск куда-то вниз; длинные коридоры, бездушные цеха, станки. В разговоре подруги вспоминают героиню романа Достоевского «Бесы», а в заключение эпизода Алла Демидова цитирует начало «Божественной комедии» Данте, сказавшего, что из ада выводит только Любовь.


Я век себе по росту подбирал.
Мы шли на юг, держали пыль над степью;
Бурьян чадил; кузнечик баловал,
Подковы трогал усом, и пророчил,
И гибелью грозил мне, как монах.
Судьбу свою к седлу я приторочил;
Я и сейчас в грядущих временах,
Как мальчик, привстаю на стременах.
Мне моего бессмертия довольно,
Чтоб кровь моя из века в век текла.
За верный угол ровного тепла
Я жизнью заплатил бы своевольно,
Когда б ее летучая игла
Меня, как нить, по свету не вела.

Родители принимали участие в фильме из любви к сыну. Как-то Терехова стала их расспрашивать: «Мария Ивановна, вот Арсений Александрович говорит, что хотел к вам вернуться...» — «В первый раз слышу». Маргариты Борисовны вопросительно смотрит на Тарковского-старшего — «Ну, у неё такой характер!»
Мария Ивановна говорила, что простила мужу уход к другой, потому что это была любовь. Красивая, умная, она не выходила замуж ради детей и никогда не мешала им видеть отца. Страшную нужду она переносила с невероятной стойкостью. Как-то им дали ордер на пальто для Андрея, которое тут же, в школе, и украли. «Ну, что, — говорит Мария Ивановна, — хотите посмотреть на живого Акакия Акакиевича?»
Из воспоминаний Маргариты Тереховой: «Возникает сцена убийства петуха. Топор в руках. Рядом человек с мешком этих петухов тихо спрашивает: «Вы что, действительно, будете рубить?» — «Нет, не буду». Тарковский выглядывает из-за камеры, за ним толпа зрителей: «Как не будешь? А что с тобой случится?» — «Меня стошнит» — «Очень хорошо. Снимаем!» Она встаёт на подгибающихся ногах, говорит что-то невпопад и медленно выходит из кадра. Андрей Арсеньевич: «Та-а-ак… Выключили свет. Ну-ка выйдем!» И первое, что он ей сказал за дверью: «Да будет тебе известно, я снимаю свой лучший фильм».
Этот фильм о том, как видимое закрывает от нас невидимое. Знаменитый эпизод с военруком ещё на стадии сценария рекомендовали убрать. Тарковский был непреклонен: человек же не лишь бы что вспоминает перед смертью, а только самое важное, то, чему Господь в этой жизни хотел его научить. И вот за, вроде бы, неприятным учителем скрывается герой, который через мгновенье, не раздумывая, накроет своим телом гранату.


Я учился траве, раскрывая тетрадь,
И трава начинала, как флейта, звучать.
Я ловил соответствие звука и цвета,
И когда запевала свой гимн стрекоза,
Меж зеленых ладов проходя, как комета,
Я-то знал, что любая росинка — слеза.
Знал, что в каждой фасетке огромного ока,
В каждой радуге яркострекочущих крыл
Обитает горящее слово пророка,
И Адамову тайну я чудом открыл.
И еще я скажу: собеседник мой прав,
В четверть шума я слышал, в полсвета я видел,
Но зато не унизив ни близких, ни трав,
Равнодушием отчей земли не обидел,
И пока на земле я работал, приняв
Дар студеной воды и пахучего хлеба,
Надо мною стояло бездонное небо,
Звезды падали мне на рукав.

Они оба, и отец, и сын, пережили уход от жены и детей. Но оба же «не обидели отчей земли» равнодушьем, и Адамова тайна открылась им вполне — это Покаяние. Оно возвращает людей друг другу и Богу. «Зло, — говорит Андрей Арсеньевич в одном интервью, — имеет свое начало в эгоизме. А эгоизм есть симптом того, что человек себя не любит, себя не понимает, что он имеет неправильное понятие о любви».
Нужно зеркало. То Зеркало, которое в Библии служит символом пророчества, образом духовных истин. И то зеркало, которым призван стать сам человек, чтобы отражать Вечный свет.
Господь есть Дух; а где Дух Господень, там свобода. Мы же все открытым лицом, как в зеркале, взирая на славу Господню, преображаемся в тот же образ от славы в славу, как от Господня Духа. Второе послание святого апостола Павла к Коринфянам.
«Зеркало», и правда, лучший фильм и лучший поступок Андрея Тарковского. Он вышел за рамки кино, и не случайно в сценарии пушкинский «Пророк» был эпиграфом. С экрана звучат неземные слова: Путь любви нелегок, мы будем неверны ни Богу, ни самому лучшему, что в нас есть, но важно вставать, идти, с исповеди начинать сначала... И важен конец. Герой подбрасывает больную птицу: «Ничего, ничего, все обойдется, все будет, а?»
Из воспоминаний Андрея Арсеньевича: «Зеркало» монтировалось с огромным трудом: существовало около двадцати с лишним вариантов. Картина не держалась. Не желала вставать на ноги, рассыпалась на глазах. И вдруг, в один прекрасный день, когда мы нашли возможность сделать еще одну, последнюю отчаянную перестановку, картина возникла. Материал ожил, части фильма начали функционировать взаимосвязано, словно соединенные единой кровеносной системой. Я долго не мог поверить, что чудо свершилось, что картина, наконец, склеилась».
Это фильм о человеке, обладающем Божьим даром. Он и воспринимал его, как Божий дар. Еще до съемок он говорил отцу: «Мне снилось, будто мы с тобой по очереди ходим вокруг большого дерева, то я читаю стихи, то ты...» Мнение одарённых людей его и волновало. Он показал картину Шостаковичу, Айтматову, Бондыреву. Им нравилось. А Госкино... Ну что можно было ждать от государства? Лента получила вторую категорию, и её показывали лишь в нескольких кинотеатрах, дважды обещали отправить в Канн, но не отправили. На Московский фестиваль давать тоже отказались, а когда картину захотели приобрести иностранцы, Ермаш сказал: «Заломите цену, на которую не согласятся! Втридорога!» Но «западники» согласились, и фильм при огромных очередях обошел полмира. Тарковский удивлялся, но и только. Больше всего его волновала реакция отца. А Арсений Александрович не сумел посмотреть «Зеркало» без слёз и валидола. «Я и представить не мог, что ты уже тогда так понимал!» — признался он. Фильм стал и его исповедью, после которой он написал себе и сыну дивные стихи:


И это снилось мне, и это снится мне,
И это мне еще когда-нибудь приснится,
И повторится все, и все довоплотится,
И вам приснится все, что видел я во сне.
Там, в стороне от нас, от мира в стороне
Волна идет вослед волне о берег биться,
А на волне звезда, и человек, и птица,
И явь, и сны, и смерть — волна вослед волне.
Не надо мне числа: я был, и есмь, и буду,
Жизнь — чудо из чудес, и на колени чуду
Один как сирота, я сам себя кладу,
Один, среди зеркал — в ограде отражений
Морей и городов, лучащихся в чаду.
И мать в слезах берет ребенка на колени.

По материалам статьи.

Tags: Ростов-на-Дону, искусство, история, кинематограф, культура, образование.
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 10 comments