raasta (raasta) wrote,
raasta
raasta

РОССИЯ – ДЛИННЫЙ И КОРОТКИЙ ВЕК

Оригинал взят у oleggureev в РОССИЯ – ДЛИННЫЙ И КОРОТКИЙ ВЕК



О «кругах Эйлера» и слоях памяти. О том, чем и как французский Бодлер связан с нашим Василием Тёркиным. И о Москве 1942 года через призму 1970-х годов.

***

Память – вообще – это очень непросто. Это один из аспектов человеческого восприятия феномена Времени. Такого понятия, как Время.
Но, всё-же, о проблеме Времени – отдельно – как-нибудь в другой раз. Здесь очертим лишь первый, самый ОБЩИЙ круг (1).

Теперь же, чтобы подойти к кругу второму, давайте прочтём
[Шарля Бодлера – «ПЛАВАНЬЕ»]

Шарль Бодлер – «ПЛАВАНЬЕ»

1
Для отрока, в ночи́ глядящего эстампы,
За каждым валом — даль, за каждой далью — вал,
Как этот мир велик в лучах рабочей лампы!
Ах, в памяти очах — как бесконечно мал!

В один ненастный день, в тоске нечеловечьей,
Не вынеся тягот, под скрежет якорей,
Мы всходим на корабль — и происходит встреча
Безмерности мечты с предельностью морей.

Что нас толкает в путь? Тех — ненависть к отчизне,
Тех — скука очага, ещё иных — в тени
Цирцеиных ресниц оставивших полжизни, —
Надежда отстоять оставшиеся дни.

В Цирцеиных садах дабы не стать скотами,
Плывут, плывут, плывут в оцепененьи чувств,
Пока ожоги льдов и солнц отвесных пламя
Не вытравят следов волшебницыных уст.

Но истые пловцы — те, что плывут без цели:
Плывущие — чтоб плыть! Глотатели широт,
Что каждую зарю справляют новоселье
И даже в смертный час ещё твердят: вперёд!

На облако взгляни: вот облик их желаний!
Как отроку — любовь, как рекруту — картечь,
Так край желанен им, которому названья
Доселе не нашла ещё людская речь.

2
О, ужас! Мы шарам катящимся подобны,
Крутящимся волчкам! И в снах ночной поры
Нас Лихорадка бьёт — как тот Архангел злобный,
Невидимым мечом стегающий миры.

О, странная игра с подвижною мишенью!
Не будучи нигде, цель может быть — везде!
Игра, где человек охотится за тенью,
За призраком ладьи на призрачной воде...

Душа наша — корабль, идущий в Эльдорадо.
В блаженную страну ведёт — какой пролив?
Вдруг, среди гор и бездн и гидр морского ада —
Крик вахтенного: — Рай! Любовь! Блаженство! — Риф.

Малейший островок, завиденный дозорным,
Нам чудится землёй с плодами янтаря,
Лазоревой водой и с изумрудным дёрном.
Базальтовый утёс являет нам заря.

О, жалкий сумасброд, всегда кричащий: берег!
Скормить его зыбям, иль в цепи заковать, —
Безвинного лгуна, выдумщика Америк,
От вымысла чьего ещё серее гладь.

Так старый пешеход, ночующий в канаве,
Вперяется в Мечту всей силою зрачка.
Достаточно ему, чтоб Рай увидеть въяве,
Мигающей свечи на вышке чердака.

3
Чудесные пловцы! Что за повествованья
Встают из ваших глаз — бездоннее морей!
Явите нам, раскрыв ларцы воспоминаний,
Сокровища, каких не видывал Нерей.

Умчите нас вперёд — без паруса и пара!
Явите нам (на льне натянутых холстин
Так некогда рука очам являла чару)
Видения свои, обрамленные в синь.

Что видели вы, что?

4
— Созвездия. И зыби,
И жёлтые пески, нас жгущие поднесь,
Но, несмотря на бурь удары, рифов глыбы, —
Ах, нечего скрывать! — скучали мы, как здесь.

Лиловые моря в венце вечерней славы,
Морские города в тиаре из лучей
Рождали в нас тоску, надёжнее отравы,
Как воин опочить на поле славы — сей.

Стройнейшие мосты, славнейшие строенья,
Увы, хотя бы раз сравнили с градом — тем,
Что из небесных туч возводит Случай-Гений...
И тупились глаза, узревшие Эдем.

От сладостей земных — Мечта ещё жесточе!
Мечта, извечный дуб, питаемый землёй!
Чем выше ты растёшь, тем ты страстнее хочешь
Достигнуть до небес с их солнцем и луной.

Докуда дорастёшь, о древо — кипариса
Живучее?..
— Для вас мы привезли с морей
Вот этот фас дворца, вот этот профиль мыса, —
Всем вам, которым вещь чем дальше — тем милей!

Приветствовали мы кумиров с хоботами,
С порфировых столпов взирающих на мир,
Резьбы такой — дворцы, такого взлёту — камень,
Что от одной мечты — банкротом бы — банкир...

Надёжнее вина пьянящие наряды,
Жён, выкрашенных в хну — до ноготка ноги,
И бронзовых мужей в зелёных кольцах гада...

5
— И что, и что — ещё?

6
— О, детские мозги!..

Но чтобы не забыть итога наших странствий:
От пальмовой лозы до ледяного мха,
Везде — везде — везде — на всём земном пространстве
Мы видели всё ту ж комедию греха:

Её, рабу одра, с ребячливостью самки
Встающую пятой на мыслящие лбы,
Его, раба рабы: что в хижине, что в замке
Наследственном — всегда — везде — раба рабы!

Мучителя в цветах и мученика в ранах,
Обжорство на крови и пляску на костях,
Безропотностью толп разнузданных тиранов, —
Владык, несущих страх, рабов, метущих прах.

С десяток или два — единственных религий,
Все сплошь ведущих в рай — и сплошь вводящих в грех!
Подвижничество, та́к носящее вериги,
Как сибаритство — шёлк и сладострастье — мех.

Болтливый род людской, двухдневными делами
Кичащийся. Борец, осиленный в борьбе,
Бросающий Творцу сквозь преисподни пламя:
— Мой равный! Мой Господь! Проклятие тебе!

И несколько умов, любовников Безумья,
Решивших сократить докучный жизни день
И в опия морей нырнувших без раздумья, —
Вот Матери-Земли извечный бюллетень!

7
Бесплодна и горька наука дальних странствий:
Сегодня, как вчера, до гробовой доски —
Всё наше же лицо встречает нас в пространстве:
Оазис ужаса в песчаности тоски.

Бежать? Пребыть? Беги! Приковывает бремя —
Сиди. Один, как крот, сидит, другой бежит,
Чтоб только обмануть лихого старца — Время.
Есть племя бегунов. Оно — как Вечный Жид.

И как апостолы, по всем морям и сушам
Проносится. Убить зовущееся днём —
Ни парус им не скор, ни пар. Иные души
И в четырёх стенах справляются с врагом.

В тот миг, когда злодей настигнет нас — вся вера
Вернётся нам, и вновь воскликнем мы: — вперёд!
Как на заре веков мы отплывали в Перу,
Авророю лица приветствуя восход.

Чернильною водой — морями глаже лака —
Мы весело пойдём между подземных скал.
О, эти голоса, так вкрадчиво из мрака
Взывающие: — К нам! — О, каждый, кто взалкал

Лотосова плода! Сюда! В любую пору
Здесь собирают плод и отжимают сок.
Сюда, где круглый год — день лотосова сбора,
Где лотосову сну вовек не минет срок.

О, вкрадчивая речь! Нездешней лести нектар!
К нам руки тянет друг — чрез чёрный водоём.
— Чтоб сердце освежить — плыви к своей Электре! —
Нам некая поёт — нас жегшая огнём.

8
Смерть! Старый капитан! В дорогу! Ставь ветрило!
Нам скучен этот край! О, Смерть, скорее в путь!
Пусть небо и вода — куда черней чернила,
Знай, тысячами солнц сияет наша грудь!

Обманутым пловцам раскрой свои глубины!
Мы жаждем, обозрев под солнцем всё, что есть,
На дно твоё нырнуть — Ад или Рай — едино! —
В неведомого глубь — чтоб новое обресть!

1940 (перевод Марины Цветаевой)
________________________________________


***

Очерчен круг (2) гребцов, готовых ПЛЫТЬ.

И – даже – плыть БЕЗ ЦЕЛИ.

Но – КТО ОНИ?

Они – отнюдь не составляют единой общности. Возможно, они даже впервые познакомились лишь на борту этой лодки. Их связывает – лишь общий (пускай недолгий, пускай лишь длинною в одну человеческую жизнь – он, действительно, недолгий) – ПУТЬ.

И, тем не менее, это – путь воина, готового к самопожертвованию.

ЧТО ТАКОЕ из себя представляют эти люди? –

Мы все, кто воспитывался ещё в советское время – вполне знаем, кто они.

Это – люди, чаще всего, лишенные патетики. Им, хоть в окопе – в пехоте, или возле зенитки – в артиллерии, или в кабине самолета – в авиации, – им всем не нужны были «высокие слова». Они просто были слишком заняты для этого – заняты не собою, а другими, близкими на тот момент для них, людьми. Близкими – не в смысле «друзей», и не в смысле «любимых» – отнюдь нет, всё ещё проще – близкими В ТОТ МОМЕНТ людьми, находящимися с ними рядом, в пяти – или двадцати пяти – шагах. Они все – очень чутко и точно – слышали, даже чувствовали – боевые команды «Воздух!», «Ложись!», «Огонь!» И – их ответственность за этих, «близких» людей – зависела от точного выполнения этих самых команд-приказов. Это не патетика. Это просто житейская необходимость военного времени. От которой зависело всё – и жизнь тех, кто здесь же, рядом с тобой, и жизнь твоя собственная.

[«КТО СТРЕЛЯЛ?»]«КТО СТРЕЛЯЛ?»

Отдымился бой вчерашний,
Высох пот, металл простыл.
От окопов пахнет пашней,
Летом мирным и простым.

В полверсте, в кустах - противник,
Тут шагам и пядям счёт.
Фронт. Война. А вечер дивный
По полям пустым идёт.

По следам страды вчерашней,
По немыслимой тропе;
По ничьей, помятой, зряшной
Луговой, густой траве;

По земле, рябой от рытвин,
Рваных ям, воронок, рвов,
Смертным зноем жаркой битвы
Опалённых у краёв…

И откуда по пустому
Долетел, донёсся звук,
Добрый, давний и знакомый
Звук вечерний. Майский жук!


И ненужной горькой лаской
Растревожил он ребят,
Что в росой покрытых касках
По окопчикам сидят.

И такой тоской родною
Сердце сразу обволок!

Фронт, война. А тут иное:
Выводи коней в ночное,
Торопись на «пятачок».

Отпляшись, а там сторонкой
Удаляйся в березняк,
Провожай домой девчонку
Да целуй - не будь дурак.
Налегке иди обратно,
Мать заждалася…
И вдруг -
Вдалеке возник невнятный,
Новый, ноющий, двукратный,
Через миг уже понятный
И томящий душу звук.

Звук тот самый, при котором
В прифронтовой полосе
Поначалу все шофёры
Разбегались от шоссе.

На одной постылой ноте
Ноет, воет, как в трубе.
И бежать при всей охоте
Не положено тебе.

Ты, как гвоздь, на этом взгорке
Вбился в землю. Не тоскуй.
Ведь - согласно поговорке -
Это малый сабантуй…

Ждут, молчат, глядят ребята,
Зубы сжав, чтоб дрожь унять.
И, как водится, оратор
Тут находится под стать.

С удивительной заботой
Подсказать тебе горазд:
- Вот сейчас он с разворота
И начнёт. И жизни даст,
Жизни даст!

Со страшным рёвом
Самолёт ныряет вниз,
И сильнее нету слова
Той команды, что готова
На устах у всех;
- Ложись!..

Смерть есть смерть. Её прихода
Все мы ждём по старине.
А в какое время года
Легче гибнуть на войне?

Летом солнце греет жарко,
И вступает в полный цвет
Всё кругом. И жизни жалко
До зарезу. Летом - нет.

В осень смерть под стать картине,
В сон идёт природа вся.
Но в грязи, в окопной глине
Вдруг загнуться? Нет, друзья…

А зимой - земля, как камень,
На два метра глубиной,
Привалит тебя комками, -
Нет уж, ну её - зимой.

А весной, весной… Да где там,
Лучше скажем наперёд:
Если горько гибнуть летом,
Если осенью - не мёд,
Если в зиму дрожь берёт,
То весной, друзья, от этой
Подлой штуки - душу рвёт.

И какой ты вдруг покорный
На груди лежишь земной,
Заслонясь от смерти чёрной
Только собственной спиной.

Ты лежишь ничком, парнишка
Двадцати неполных лет.
Вот сейчас тебе и крышка,
Вот тебя уже и нет.

Ты прижал к вискам ладони,
Ты забыл, забыл, забыл,
Как траву щипали кони,
Что в ночное ты водил.

Смерть грохочет в перепонках,
И далёк, далёк, далёк
Вечер тот и та девчонка,
Что любил ты и берёг.

И друзей и близких лица,
Дом родной, сучок в стене…
Нет, боец, ничком молиться
Не годится на войне.

Нет, товарищ, зло и гордо,
Как закон велит бойцу,
Смерть встречай лицом к лицу,
И хотя бы плюнь ей в морду,
Если всё пришло к концу…

Ну-ка, что за перемена?
То не шутки - бой идёт.
Встал один и бьет с колена
Из винтовки в самолёт.

Трёхлинейная винтовка
На брезентовом ремне,
Да патроны с той головкой,
Что страшна стальной броне.

Бой неравный, бой короткий,
Самолёт чужой, с крестом,
Покачнулся, точно лодка,
Зачерпнувшая бортом.

Накренясь, пошёл по кругу,
Кувыркается над лугом, -
Не задерживай - давай,
В землю штопором въезжай!

Сам стрелок глядит с испугом:
Что наделал невзначай.

Скоростной, военный, чёрный,
Современный, двухмоторный
Самолёт - стальная снасть -
Ухнул в землю, завывая,
Шар земной пробить желая
И в Америку попасть.

- Не пробил, старался слабо.
- Видно, место прогадал.

- Кто стрелял? - звонят из штаба. -
Кто стрелял, куда попал?

Адъютанты землю роют,
Дышит в трубку генерал.
- Разыскать тотчас героя,
Кто стрелял? -
А кто стрелял?

Кто не спрятался в окопчик,
Поминая всех родных,
Кто он - свой среди своих -
Не зенитчик и не лётчик,
А герой - не хуже их?

Вот он сам стоит с винтовкой,
Вот поздравили его.
И как будто всем неловко -
Неизвестно отчего.

Виноваты, что ль, отчасти?
И сказал сержант спроста:
- Вот что значит парню счастье,
Глядь - и орден, как с куста!

Не промедливши с ответом,
Парень сдачу подаёт:
- Не горюй, у немца этот -
Не последний самолёт…

С этой шуткой-поговоркой,
Облетевшей батальон,
Перешёл в герои Тёркин, -
Это был, понятно, он.

О ГЕРОЕ

- Нет, поскольку о награде
Речь опять зашла, друзья,
То уже не шутки ради
Кое-что добавлю я.

Как-то в госпитале было.
День лежу, лежу второй.
Кто-то смотрит мне в затылок,
Погляжу, а то - герой.

Сам собой, сказать, - мальчишка,
Недолеток-стригунок.
И мутит меня мыслишка:
Вот он мог, а я не мог…

Разговор идёт меж нами,
И спроси я с первых слов:
- Вы откуда родом сами -
Не из наших ли краёв?

Смотрит он:
- А вы откуда? -
Отвечаю:
- Так и так,
Сам как раз смоленский буду,
Может, думаю, земляк?

Аж привстал герой:
- Ну что вы,
Что вы, - вскинул головой, -
Я как раз из-под Тамбова, -
И потрогал орден свой.

И умолкнул. И похоже,
Подчеркнуть хотел он мне,
Что таких, как он, не может
Быть в смоленской стороне;

Что уж так они вовеки
Различаются места,
Что у них ручьи и реки
И сама земля не та,
И полянки, и пригорки,
И козявки, и жуки…

И куда ты, Васька Тёркин,
Лезешь сдуру в земляки!

Так ли, нет - сказать, - не знаю,
Только мне от мысли той
Сторона моя родная
Показалась сиротой,
Сиротинкой, что не видно
На народе, на кругу…

Так мне стало вдруг обидно, -
Рассказать вам не могу.

Это да, что я не гордый
По характеру, а всё ж
Вот теперь, когда я орден
Нацеплю, скажу я: врешь!

Мы в землячество не лезем,
Есть свои у нас края.
Ты - тамбовский? Будь любезен.
А смоленский - вот он я.

Не иной какой, не энский,
Безымянный корешок,
А действительно смоленский,
Как дразнили нас, рожок.

Не кичусь родным я краем,
Но пройди весь белый свет -
Кто в рожки тебе сыграет
Так, как наш смоленский дед.

Заведёт, задует сивая
Лихая борода:
Ты куда, моя красивая,
Куда идёшь, куда…

И ведёт, поёт, заяривает -
Ладно, что без слов,
Со слезою выговаривает
Радость и любовь.

И за ту одну старинную
За музыку-рожок
В край родной дорогу длинную
Сто раз бы я прошёл,

Мне не надо, братцы, ордена,
Мне слава не нужна,
А нужна, больна мне родина,
Родная сторона!



… Стоит лишь немного «поскрести» советского человека – и мы вновь видим нашего, отнюдь не высокопарного и не патетичного – но, героя. Героя самой кровопролитной в двадцатом веке Войны. Вполне простого парня, отнюдь не эталонного, и курящего, и такого, который не прочь просто поболтать, или «забить козла» во дворе с приятелями…
Но, самое интересное наступает – когда наше Прошлое – то есть, история нашей страны – врастает в нас своими корнями. Становится – частью нашей – не только жизни, но и человеческой органики.

***

В фантастическом рассказе Кира Булычева «Можно попросить Нину?» происходит совершенно удивительное смещение, и затем – слияние времени, благодаря которому Москва 70-х годов на некоторое время становится Москвой военных будней 1942 года. Пронзительный, очень душевный рассказ – и вот, мы опять в своем привычном, отнюдь не комфортном, но – таком привычном! – окружении…




[— Можно попросить Нину? — сказал я.]— Можно попросить Нину? — сказал я.
— Это я, Нина.
— Да? Почему у тебя такой странный голос?
— Странный голос?
— Не твой. Тонкий. Ты огорчена чем–нибудь?
— Не знаю.
— Может быть, мне не стоило звонить?
— А кто говорит?
— С каких пор ты перестала меня узнавать?
— Кого узнавать?

Голос был моложе Нины лет на двадцать. А на самом деле Нинин голос лишь лет на пять моложе хозяйки. Если человека не знаешь, по голосу его возраст угадать трудно. Голоса часто старятся раньше владельцев. Или долго остаются молодыми.

— Ну ладно, — сказал я. — Послушай, я звоню тебе почти по делу.
— Наверное, вы все–таки ошиблись номером, — настаивала Нина. — Я вас не знаю.
— Это я, Вадим, Вадик, Вадим Николаевич! Что с тобой?
— Ну вот! — Нина вздохнула, будто ей жаль было прекращать разговор. — Я не знаю никакого Вадика и Вадима Николаевича.
— Простите, — извинился я и повесил трубку.

Я не сразу набрал номер снова. Конечно, я просто не туда попал. Мои пальцы не хотели звонить Нине. И набрали не тот номер. А почему они не хотели?

Я отыскал на столе пачку кубинских сигарет. Крепких, как сигары. Их, наверное, делают из обрезков сигар. Какое у меня может быть дело к Нине? Или почти дело? Никакого. Просто хотелось узнать, дома ли она. А если ее нет дома, это ничего не меняет. Она может быть, например, у мамы. Или в театре, потому что она тысячу лет не была в театре.

Я позвонил Нине.

— Нина? — спросил я.
— Нет, Вадим Николаевич, — ответила Нина. — Вы опять ошиблись. Вы какой номер набираете?
— 149–40–89.
— А у меня Арбат — один — тридцать два — пять три.
— Конечно, — сказал я. — Арбат — это четыре?
— Арбат — это Г.
— Ничего общего, — пробормотал я. — Извините, Нина.
— Пожалуйста, — сказала Нина. — Я все равно не занята.
— Постараюсь к вам больше не попадать, — пообещал я. — Где–то заклинило. Вот и попадаю к вам. Очень плохо телефон работает.
— Да, — согласилась Нина.

Я повесил трубку.

Надо подождать. Или набрать сотню. Время. Что–то замкнется в перепутавшихся линиях на станции. И я дозвонюсь. «Двадцать два часа ровно», — ответила женщина по телефону 100. Я вдруг подумал, что если ее голос записали давно, десять лет назад, то она набирает номер 100, когда ей скучно, когда она одна дома, и слушает свой голос, свой молодой голос. А может быть, она умерла. И тогда ее сын или человек, который ее любил, набирает сотню и слушает ее голос.

Я позвонил Нине.

— Я вас слушаю, — отозвалась Нина молодым голосом. — Это опять вы, Вадим Николаевич?
— Да, — сказал я. — Видно, наши телефоны соединились намертво. Вы только не сердитесь, не думайте, что я шучу. Я очень тщательно набирал номер, который мне нужен.
— Конечно, конечно, — быстро согласилась Нина. — Я ни на минутку не подумала. А вы очень спешите, Вадим Николаевич?
— Нет, — ответил я.
— У вас важное дело к Нине?
— Нет, я просто хотел узнать, дома ли она.
— Соскучились?
— Как вам сказать…
— Я понимаю, ревнуете, — предположила Нина.
— Вы смешной человек, — произнес я. — Сколько вам лет, Нина?
— Тринадцать. А вам?
— Больше сорока. Между нами толстенная стена из кирпичей.
— И каждый кирпич — это месяц, правда?
— Даже один день может быть кирпичом.
— Да, — вздохнула Нина, — тогда это очень толстая стена. А о чем вы думаете сейчас?
— Трудно ответить. В данную минуту ни о чем. Я же разговариваю с вами.
— А если бы вам было тринадцать лет или даже пятнадцать, мы могли бы познакомиться, — сказала Нина. — Это было бы очень смешно. Я бы сказала: приезжайте завтра вечером к памятнику Пушкину. Я вас буду ждать в семь часов ровно. И мы бы друг друга не узнали. Вы где встречаетесь с Ниной?
— Как когда.
— И у Пушкина?
— Не совсем. Мы как–то встречались у «России».
— Где?
— У кинотеатра «Россия».
— Не знаю.
— Ну, на Пушкинской.
— Все равно почему–то не знаю. Вы, наверное, шутите. Я хорошо знаю Пушкинскую площадь.
— Не важно, — сказал я.
— Почему?
— Это давно было.
— Когда?
Девочке не хотелось вешать трубку. Почему–то она упорно продолжала разговор.
— Вы одна дома? — спросил я.
— Да. Мама в вечернюю смену. Она медсестра в госпитале. Она на ночь останется. Она могла бы прийти и сегодня, но забыла дома пропуск.
— Ага, — согласился я. — Ладно, ложись спать, девочка. Завтра в школу.
— Вы со мной заговорили как с ребенком.
— Нет, что ты, я говорю с тобой как со взрослой.
— Спасибо. Только сами, если хотите, ложитесь спать с семи часов. До свидания. И больше не звоните своей Нине. А то опять ко мне попадете. И разбудите меня, маленькую девочку.

Я повесил трубку. Потом включил телевизор и узнал о том, что луноход прошел за смену 337 метров. Луноход занимался делом, а я бездельничал. В последний раз я решил позвонить Нине уже часов в одиннадцать, целый час занимал себя пустяками и решил, что, если опять попаду на девочку, повешу трубку сразу.

— Я так и знала, что вы еще раз позвоните, — сказала Нина, подойдя к телефону. — Только не вешайте трубку. Мне, честное слово, очень скучно. И читать нечего. И спать еще рано.
— Ладно, — согласился я. — Давайте разговаривать. А почему вы так поздно не спите?
— Сейчас только восемь, — сказала Нина.
— У вас часы отстают, — отозвался я. — Уже двенадцатый час.
Нина засмеялась. Смех у нее был хороший, мягкий.
— Вам так хочется от меня отделаться, что просто ужас, — объяснила она. — Сейчас октябрь, и поэтому стемнело. И вам кажется, что уже ночь.
— Теперь ваша очередь шутить? — спросил я.
— Нет, я не шучу. У вас не только часы врут, но и календарь врет.
— Почему врет?
— А вы сейчас мне скажете, что у вас вовсе не октябрь, а февраль.
— Нет, декабрь, — ответил я. И почему–то, будто сам себе не поверил, посмотрел на газету, лежавшую рядом, на диване. «Двадцать третье декабря» — было написано под заголовком.

Мы помолчали немного, я надеялся, что она сейчас скажет «до свидания». Но она вдруг спросила:
— А вы ужинали?
— Не помню, — сказал я искренне.
— Значит, не голодный.
— Нет, не голодный.
— А я голодная.
— А что, дома есть нечего?
— Нечего! — подтвердила Нина. — Хоть шаром покати. Смешно, да?
— Даже не знаю, как вам помочь, — сказал я. — И денег нет?
— Есть, но совсем немножко. И все уже закрыто. А потом, что купишь?
— Да, — согласился я, — все закрыто. Хотите, я пошурую в холодильнике, посмотрю, что там есть?
— У вас есть холодильник?
— Старый, — ответил я. — «Север». Знаете такой?
— Нет, — призналась Нина. — А если найдете, что потом?
— Потом? Я схвачу такси и подвезу вам. А вы спуститесь к подъезду и возьмете.
— А вы далеко живете? Я — на Сивцевом Вражке. Дом 15/25.
— А я на Мосфильмовской. У Ленинских гор. За университетом.
— Опять не знаю. Только это не важно. Вы хорошо придумали, и спасибо вам за это. А что у вас есть в холодильнике? Я просто так спрашиваю, не думайте.
— Если бы я помнил, — пробормотал я. — Сейчас перенесу телефон на кухню, и мы с вами посмотрим.
Я прошел на кухню, и провод тянулся за мной, как змея.
— Итак, — сказал я, — открываем холодильник.
— А вы можете телефон носить с собой? Никогда не слышала о таком.
— Конечно, могу. А ваш телефон где стоит?
— В коридоре. Он висит на стенке. И что у вас в холодильнике?
— Значит, так… что тут, в пакете? Это яйца, неинтересно.
— Яйца?
— Ага. Куриные. Вот, хотите, принесу курицу? Нет, она французская, мороженая. Пока вы ее сварите, совсем проголодаетесь. И мама придет с работы. Лучше мы возьмем колбасы. Или нет, нашел марокканские сардины, шестьдесят копеек банка. И к ним есть полбанки майонеза. Вы слышите?
— Да, — ответила Нина совсем тихо. — Зачем вы так шутите? Я сначала хотела засмеяться, а потом мне стало грустно.
— Это еще почему? В самом деле так проголодались?
— Нет, вы же знаете.
— Что я знаю?
— Знаете, — настаивала Нина. Потом помолчала и добавила: — Ну и пусть! Скажите, а у вас есть красная икра?
— Нет, — признался я. — Зато есть филе палтуса.
— Не надо, хватит, — сказала Нина твердо. — Давайте отвлечемся. Я же все поняла.
— Что поняла?
— Что вы тоже голодный. А что у вас из окна видно?
— Из окна? Дома, копировальная фабрика. Как раз сейчас, полдвенадцатого, смена кончается. И много девушек выходит из проходной. И еще виден «Мосфильм». И пожарная команда. И железная дорога. Вот по ней сейчас идет электричка.
— И вы все видите?
— Электричка, правда, далеко идет. Видна только цепочка огоньков, окон!
— Вот вы и врете!
— Нельзя так со старшими разговаривать, — отозвался я. — Я не могу врать. Я могу ошибаться. Так в чем же я ошибся?
— Вы ошиблись в том, что видите электричку. Ее нельзя увидеть.
— Что же она, невидимая, что ли?
— Нет, она видимая, только окна светиться не могут. Да вы вообще из окна не выглядывали.
— Почему? Я стою перед самым окном.
— А у вас в кухне свет горит?
— Конечно, а как же я в темноте в холодильник бы лазил. У меня в нем перегорела лампочка.
— Вот, видите, я вас уже в третий раз поймала.
— Нина, милая, объясни мне, на чем ты меня поймала.
— Если вы смотрите в окно, то откинули затемнение. А если откинули затемнение, то потушили свет. Правильно?
— Неправильно. Зачем же мне затемнение? Война, что ли?
— Ой–ой–ой! Как же можно так завираться? А что же, мир, что ли?
— Ну, я понимаю, Вьетнам, Ближний Восток… Я не об этом.
— И я не об этом… Постойте, а вы инвалид?
— К счастью, все у меня на месте.
— У вас бронь?
— Какая бронь?
— А почему вы тогда не на фронте?

Вот тут я в первый раз заподозрил неладное. Девочка меня вроде бы разыгрывала. Но делала это так обыкновенно и серьезно, что чуть было меня не испугала.

— На каком я должен быть фронте, Нина?
— На самом обыкновенном. Где все. Где папа. На фронте с немцами. Я серьезно говорю, я не шучу. А то вы так странно разговариваете. Может быть, вы не врете о курице и яйцах?
— Не вру, — признался я. — И никакого фронта нет. Может быть, и в самом деле мне подъехать к вам?
— Так я в самом деле не шучу! — почти крикнула Нина. — И вы перестаньте. Мне было сначала интересно и весело. А теперь стало как–то не так. Вы меня простите. Как будто вы не притворяетесь, а говорите правду.
— Честное слово, девочка, я говорю правду, — сказал я.
— Мне даже страшно стало. У нас печка почти не греет. Дров мало. И темно. Только коптилка. Сегодня электричества нет. И мне одной сидеть ой как не хочется. Я все теплые вещи на себя накутала.
И тут же она резко и как–то сердито повторила вопрос:
— Вы почему не на фронте?
— На каком я могу быть фронте? Какой может быть фронт в семьдесят втором году?!
— Вы меня разыгрываете?

Голос опять сменил тон, был он недоверчив, был он маленьким, три вершка от пола. И невероятная, забытая картинка возникла перед глазами — то, что было со мной, но много лет, тридцать или больше лет назад. Когда мне тоже было двенадцать лет. И в комнате стояла «буржуйка». И я сижу на диване, подобрав ноги. И горит свечка, или это была керосиновая лампа? И курица кажется нереальной, сказочной птицей, которую едят только в романах, хотя я тогда не думал о курице…

— Вы почему замолчали? — спросила Нина. — Вы лучше говорите.
— Нина, — сказал я, — какой сейчас год?
— Сорок второй, — ответила Нина.

И я уже складывал в голове ломтики несообразностей в ее словах. Она не знает кинотеатра «Россия». И номер телефона у нее только из шести цифр. И затемнение…

— Ты не ошибаешься? — спросил я.
— Нет, — стояла на своем Нина.

Она верила в то, что говорила. Может, голос обманул меня? Может, ей не тринадцать лет? Может, она сорокалетняя женщина, заболела еще тогда, девочкой, и ей кажется, что она осталась там, где война?

— Послушайте, — сказал я спокойно, — не вешайте трубку. Сегодня двадцать третье декабря 1972 года. Война кончилась двадцать семь лет назад. Вы это знаете?
— Нет, — сказала Нина.
— Теперь знайте. Сейчас двенадцатый час… Ну как вам объяснить?
— Ладно, — сказала Нина покорно. — Я тоже знаю, что вы не привезете мне курицу. Мне надо было догадаться, что французских кур не бывает.
— Почему?
— Во Франции немцы.
— Во Франции давным–давно нет никаких немцев. Только если туристы. Но немецкие туристы бывают и у нас.
— Как так? Кто их пускает?
— А почему не пускать?
— Вы не вздумайте сказать, что фрицы нас победят! Вы, наверное, просто вредитель или шпион?
— Нет, я работаю в СЭВе, в Совете Экономической Взаимопомощи. Занимаюсь венграми.
— Вот и опять врете! В Венгрии фашисты.
— Венгры давным–давно прогнали своих фашистов. Венгрия — социалистическая республика.
— Ой, а я уж боялась, что вы и в самом деле вредитель. А вы все–таки все выдумываете. Нет, не возражайте. Вы лучше расскажите мне, как будет потом. Придумайте что хотите, только чтобы было хорошо. Пожалуйста. И извините меня, что я так с вами грубо разговаривала. Я просто не поняла.

И я не стал больше спорить. Как объяснить это? Я опять представил себе, как сижу в этом самом сорок втором году, как мне хочется узнать, когда наши возьмут Берлин и повесят Гитлера. И еще узнать, где я потерял хлебную карточку за октябрь. И сказал:
— Мы победим фашистов 9 мая 1945 года.
— Не может быть! Очень долго ждать.
— Слушай, Нина, и не перебивай. Я знаю лучше. И Берлин мы возьмем второго мая. Даже будет такая медаль — «За взятие Берлина». А Гитлер покончит с собой. Он примет яд. И даст его Еве Браун. А потом эсэсовцы вынесут его тело во двор имперской канцелярии, и обольют бензином, и сожгут.

Я рассказывал это не Нине. Я рассказывал это себе. И я послушно повторял факты, если Нина не верила или не понимала сразу, возвращался, когда она просила пояснить что–нибудь, и чуть было не потерял вновь ее доверия, когда сказал, что Сталин умрет. Но я потом вернул ее веру, поведав о Юрии Гагарине и о новом Арбате. И даже насмешил Нину, рассказав о том, что женщины будут носить брюки–клеш и совсем короткие юбки. И даже вспомнил, когда наши перейдут границу с Пруссией. Я потерял чувство реальности. Девочка Нина и мальчишка Вадик сидели передо мной на диване и слушали. Только они были голодные как черти. И дела у Вадика обстояли даже хуже, чем у Нины: хлебную карточку он потерял, и до конца месяца им с матерью придется жить на одну карточку — рабочую карточку, потому что Вадик посеял свою где–то во дворе, и только через пятнадцать лет он вдруг вспомнит, как это было, и будет снова расстраиваться, потому что карточку можно было найти даже через неделю; она, конечно, свалилась в подвал, когда он бросил на решетку пальто, собираясь погонять в футбол. И я сказал, уже потом, когда Нина устала слушать то, что полагала хорошей сказкой:
— Ты знаешь Петровку?
— Знаю, — сказала Нина. — А ее не переименуют?
— Нет. Так вот…
Я рассказал, как войти во двор под арку и где в глубине двора есть подвал, закрытый решеткой. И если это октябрь сорок второго года, середина месяца, то в подвале, вернее всего, лежит хлебная карточка. Мы там, во дворе играли в футбол, и я эту карточку потерял.

— Какой ужас! — сказала Нина. — Я бы этого не пережила. Надо сейчас же ее отыскать. Сделайте это.

Она тоже вошла во вкус игры, и где–то реальность ушла, и уже ни она, ни я не понимали, в каком году мы находимся, — мы были вне времени, ближе к ее сорок второму году.

— Я не могу найти карточку, — объяснил я. — Прошло много лет. Но если сможешь, зайди туда, подвал должен быть открыт. В крайнем случае скажешь, что карточку обронила ты.

И в этот момент нас разъединили.

Нины не было. Что–то затрещало в трубке, женский голос произнес:
— Это 143–18–15? Вас вызывает Орджоникидзе.
— Вы ошиблись номером, — ответил я.
— Извините, — сказал женский голос равнодушно.

И были короткие гудки.

Я сразу же набрал снова Нинин номер. Мне нужно было извиниться. Нужно было посмеяться вместе с девочкой. Ведь получилась, в общем, чепуха…

— Да, — сказал голос Нины. Другой Нины.
— Это вы? — спросил я.
— А, это ты, Вадим? Что, тебе не спится?
— Извини, — сказал я. — Мне другая Нина нужна.
— Что?

Я повесил трубку и снова набрал номер.

— Ты с ума сошел? — спросила Нина. — Ты пил?
— Извини, — сказал я и снова бросил трубку.

Теперь звонить было бесполезно. Звонок из Орджоникидзе все вернул на свои места. А какой у нее настоящий телефон? Арбат — три, нет, Арбат — один — тридцать два — тринадцать… Нет, сорок…

Взрослая Нина позвонила мне сама.

— Я весь вечер сидела дома, — сказала она. — Думала, ты позвонишь, объяснишь, почему ты вчера так вел себя. Но ты, видно, совсем сошел с ума.
— Наверное, — согласился я. Мне не хотелось рассказывать ей о длинных разговорах с другой Ниной.
— Какая еще другая Нина? — спросила она. — Это образ? Ты хочешь видеть меня иной?
— Спокойной ночи, Ниночка, — сказал я. — Завтра все объясню.

…Самое интересное, что у этой странной истории был не менее странный конец. На следующий день утром я поехал к маме. И сказал, что разберу антресоли. Я три года обещал это сделать, а тут приехал сам. Я знаю, что мама ничего не выкидывает. Из того, что, как ей кажется, может пригодиться. Я копался часа полтора в старых журналах, учебниках, разрозненных томах приложений к «Ниве». Книги были не пыльными, но пахли старой, теплой пылью. Наконец я отыскал телефонную книгу за 1950 год. Книга распухла от вложенных в нее записок и заложенных бумажками страниц, углы которых были обтрепаны и замусолены. Книга была настолько знакома, что казалось странным, как я мог ее забыть, — если б не разговор с Ниной, так бы никогда и не вспомнил о ее существовании. И стало чуть стыдно, как перед честно отслужившим костюмом, который отдают старьевщику на верную смерть.
Четыре первые цифры известны. Г–1–32… И еще я знал, что телефон, если никто из нас не притворялся, если надо мной не подшутили, стоял в переулке Сивцев Вражек, в доме 15/25. Никаких шансов найти телефон не было. Я уселся с книгой в коридоре, вытащив из ванной табуретку. Мама ничего не поняла, улыбнулась только, проходя мимо, и сказала:
— Ты всегда так. Начинаешь разбирать книги, зачитываешься через десять минут, и уборке конец.
Она не заметила, что я читаю телефонную книгу.

Я нашел этот телефон. Двадцать лет назад он стоял в той же квартире, что и в сорок втором году. И записан был на Фролову К.Г.

Согласен, я занимался чепухой. Искал то, чего и быть не могло. Но вполне допускаю, что процентов десять вполне нормальных людей, окажись они на моем месте, сделали бы то же самое. И я поехал на Сивцев Вражек.

Новые жильцы в квартире не знали, куда уехали Фроловы. Да и жили ли они здесь? Но мне повезло в домоуправлении. Старенькая бухгалтерша помнила Фроловых, с ее помощью я узнал все, что требовалось, через адресный стол.

Уже стемнело. По новому району среди одинаковых панельных башен гуляла поземка. В стандартном двухэтажном магазине продавали французских кур в покрытых инеем прозрачных пакетах. У меня появился соблазн купить курицу и принести ее, как обещал, хоть и с тридцатилетним опозданием. Но я хорошо сделал, что не купил ее. В квартире никого не было. И по тому, как гулко разносился звонок, мне показалось, что здесь люди не живут. Уехали.

Я хотел было уйти, но потом, раз уж забрался так далеко, позвонил в дверь рядом.
— Скажите, Фролова Нина Сергеевна — ваша соседка?
Парень в майке, с дымящимся паяльником в руке, ответил равнодушно:
— Они уехали.
— Куда?
— Месяц как уехали на Север. До весны не вернутся. И Нина Сергеевна, и муж ее.

Я извинился, начал спускаться по лестнице. И думал, что в Москве, вполне вероятно, живет не одна Нина Сергеевна Фролова 1930 года рождения.
И тут дверь сзади снова растворилась.

— Погодите, — сказал тот же парень. — Мать что–то сказать хочет.

Мать его тут же появилась в дверях, запахивая халат.

— А вы кем ей будете?
— Так просто. — ответил я. — Знакомый.
— Не Вадим Николаевич?
— Вадим Николаевич.
— Ну вот, — обрадовалась женщина, — чуть было вас не упустила. Она бы мне никогда этого не простила. Нина так и сказала: не прощу. И записку на дверь приколола. Только записку, наверное, ребята сорвали. Месяц уже прошел. Она сказала, что вы в декабре придете. И даже сказала, что постарается вернуться, но далеко–то как…

Женщина стояла в дверях, глядела на меня, словно ждала, что я сейчас открою какую–то тайну, расскажу ей о неудачной любви. Наверное, она и Нину пытала: кто он тебе? И Нина тоже сказала ей: «Просто знакомый».

Женщина выдержала паузу, достала письмо из кармана халата.

«Дорогой Вадим Николаевич!
Я, конечно, знаю, что вы не придете. Да и как можно верить детским мечтам, которые и себе самой уже кажутся только мечтами. Но ведь хлебная карточка была в том самом подвале, о котором вы успели мне сказать…»


***

Это – уже не ностальгия. Это – довольно скоро – может стать нашим будущим.

Ведь всё зависит не только от нас?

Но – и от нас – тоже, очень многое, зависит.

Круги, и времена, совместились.




Tags: Ростов-на-Дону, культура, литература, образование, общество., смыслы
Subscribe

Recent Posts from This Journal

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments